Российский литературный портал
GAY.RU
  ПРОЕКТ ЖУРНАЛА "КВИР" · 18+

Авторы

  · Поиск по авторам

  · Античные
  · Современники
  · Зарубежные
  · Российские


Книги

  · Поиск по названиям

  · Альбомы
  · Биографии
  · Детективы
  · Эротика
  · Фантастика
  · Стиль/мода
  · Художественные
  · Здоровье
  · Журналы
  · Поэзия
  · Научно-популярные


Публикации

  · Статьи
  · Биографии
  · Фрагменты книг
  · Интервью
  · Новости
  · Стихи
  · Рецензии
  · Проза


Сайты-спутники

  · Квир
  · Xgay.Ru



МАГАЗИН




РЕКЛАМА





В начало > Публикации > Фрагменты книг


Ив Кософски Сэджвик
Некоторые бинаризмы (II): Уайльд, Ницше и сентиментальные отношения мужского тела
(фрагмент книги: "Эпистемология чулана")

Для читателей, влюбленных в мужское тело, 1891 год открыл новую эпоху. Первая глава "Билли Бадда" открывается, как мы уже отмечали, обсуждением Красавца Матроса - "великолепной фигуры, будто вскинутой рогами Тельца в грозовое небо". А первая глава "Портрета Дориана Грея" открывается тем, что "посреди комнаты стоял на мольберте портрет молодого человека необыкновенной красоты". Как многие фотографии Атже, эти две вступительные презентации мужской красоты конструируют человеческий образ в поле видения на головокружительной высоте; это странное видение, чья способность реорганизовать режим видимости фигур более конвенционально укорененных захватывает и озадачивает.

Для читателей, мужское тело ненавидящих, год 1891-й также стал важной вехой. В конце "Дориана Грея" мертвый, старый, "отталкивающий" мужчина, лежащий на полу, выступает морализующей глоссой к другой вещи, обнаруженной слугами на чердаке Дориана Грея: висящему "на стене великолепному портрету своего хозяина во всем блеске его дивной молодости и красоты" (248/272). "Билли Бадд" схожим образом завершается под знаком необезображенного приложения: повешенный на грота-pee Билли "возносился все выше... и, возносясь, оделся всем розовым цветом зари" (80/317-8). Изысканный портрет, магнетический труп, качающийся на рее: иконичная, поскольку режим их видимости определенно сексуален, их величественная возвышенность знаменует также и то, что линия между мужской красотой, артикулируемой как таковая, и парными потрохами, подвешенными на продажу в лавке мясника, в новом раскладе, столь примечательно отмеченном данной парой текстов, - эта линия ужасающе тонка.

В данной главе я продолжаю рассмотрение новых отношений, в центре которых находится мужское тело в формативных текстах конца девятнадцатого века. Более широко применяя ту же самую деконструктивную процедуру изоляции некоторых ячеек в паутине взаимосвязанных бинаризмов, я перехожу от предпринятой в предыдущей главе интерпретации одного текста 1891 года, "Билли Бадда", к интерпретации Фуппы других текстов, датируемых 1880-ми годами и началом 1890-х, включая сюда и "Портрет Дориана Грея". В главе получают развитие также два других принципиальных направления: от сентиментальных/антисентиментальных отношений вокруг изображаемой мужской Фигуры к модернистскому кризису личностной идентичности и фигурации как таковой, с одной стороны, и, с другой стороны, к пересечениям сексуального определения с относительно новой проблематикой кича, кэмпа, а также националистского и империалистского определения.

Две приблизительно одновременные фигуры, которые я буду трактовать как представляющие и перекрывающие этот процесс, это Уайльд и Ницше, довольно нелепая упряжка наиболее очевидного и наименее вероятного из подозреваемых. Очевидным является Уайльд, поскольку он выглядит самим воплощением сразу нескольких вещей: (1) новой идентичности и судьбы гомосексуала на рубеже веков, (2) модернистской антисентиментальности и (3) поздневикторианской сентиментальности. Любопытно, что упоминание имени Ницше стало небольшим общим местом в посвященной Уайльду критике, но определенно не наоборот. Это служит главным образом задаче легитимации состоятельности Уайльда как философа модерна - перед лицом философски сомнительной, поскольку нарративно столь неотразимой, биографической впутанности в самые калечащие и в самые существенные модернистские механизмы мужского сексуального определения. Излишне говорить, однако, что не меньше интересует меня и обратный проект: проект рассмотрения Ницше сквозь оптику Уайльда. Однако в той самой степени, в которой он как будто дает доступ к истинам культуры девятнадцатого века, этот проект также включает в себя встроенную опасность фальшивого чувства знакомого, принимая во внимание то, что общего есть у общепринятой фигуры "Ницше" с определенными общепринятыми топосами гомосексуальности и сентиментальности или кича: а именно то, что все эти три вещи известны как вызывающие неразрешенные, но очень популярные и возбуждающие "вопросы" - инсинуации - об основаниях фашизма в двадцатом веке. Чтобы избежать этого момента поиска козлов отпущения, построенного, кажется, на структуре сентиментальной атрибуции и гомосексуальной атрибуции в культуре нашего времени, от нас потребуется вся наша осторожность.

Среди прочего этот проект также включает в себя бинокулярные перестановки пространства и времени между Германией 1880-х (поскольку я сосредоточусь на нескольких последних текстах Ницше) и Англией 1890-х. Он воплощает дистанцию между новой, открыто проблематичной немецкой национальной идентичностью и "извечной", чрезвычайно натурализованной идентичностью английской, впрочем, как мы увидим, по этой причине испытывающей дефиниционное напряжение. Объединение Германии под предводительством Пруссии, завершившееся в 1871 году провозглашением Второго рейха, привело к криминализации гомосексуальных нарушений во всем рейхе - процесс, совпавший, как указывает Джеймс Стикли, с "эскалацией оценок реального количества гомосексуалов" в Германии, от 0,002 процента населения в 1864-м к 1А процента в 1869-м и к 2,2 процента в 1903-м. "Эти оценки, - говорит Стикли, - выглядят поразительно низкими в свете современных исследований, но тем не менее они документируют конец невидимости гомосексуалов". В это же время впервые происходило формирование - в Германии - эмансипаторных движений гомосексуалов.

Кажется очевидным, что многие наиболее действенные силы Ницше, как в жизни, так и в творчестве, были направлены на других мужчин и на мужское тело; что так обстоит дело практически со всеми из них, как минимум доказуемо - хотя для моей аргументации здесь такое доказательство не требуется. Принимая во внимание это и особенно принимая во внимание аналитику, с недавних пор посвященную месту женщин в работах Ницше, просто поразительно, насколько сложно сконцентрироваться на зачастую куда более либидозно насыщенном месте в них мужчин. Причины этому лежат даже вне академического ханжества, гомофобии и гетеросексуального тупоумия, которые всегда к вашим услугам: письмо Ницше отличает открытая, уитменовская соблазнительность, одна из самых восхитительных, сплочения мужчин с мужчинами, однако в этом письме напрочь отсутствуют - возможно, это сделано даже преднамеренно - любые явные обобщения, восхваления, анализ, материализация этих связей именно как связей однополых. Соответственно, Ницше очень важен для центрированной на мужской эротике анархистской традиции, от Адольфа Брэнда и Бенедикта Фридляндера до Жиля Делёза и Феликса Гваттари, принципиально сопротивляющейся любой миноритизующей модели гомосексуальной идентичности. (Фридляндер, например, высмеивал тех, кто придерживается исключительно гетеро- или гомосексуальной ориентации, как Kummerlinge - созданий чахлых или немощных). Но еще труднее иметь дело с тем фактом, что работы Ницше наполнены и переполнены тем, что было как раз в процессе становления для людей типа Уайльда, для их врагов, для институций, что их регулировали и определяли, - наиболее острыми и спорными означающими в точности миноритизованной, таксономической мужской гомосексуальной идентичности. В то же время они полны и переполнены означающими, что долго маркировали номинально вытесненные, но на деле не отмененные запреты против содомитских актов.

Фразовый индекс к Ницше легко можно было бы спутать с конкордансом, скажем, к "Содому и Гоморре" Пруста, со всеми его "извращениями", "обратными инстинктами", contra naturam, женственностью, "суровостью", болезненностью, гипервирильностью, "decadent", средним родом, промежуточным типом" - я уж не говорю о "веселости" ("gay"). Письмо Ницше никогда не соразмеряет эти очень различно оцениваемые, часто противоречивые означающие ни с какой тотальностью желания мужчины к мужчине; во многих случаях их употребление как будто вообще никак с ним не соотносится. Это происходит потому, повторюсь, что он никогда не позиционирует однополое желание или сексуальность в качестве единого предмета. Напротив, эти означающие - старые маркеры для, среди прочего, однополых актов и отношений; зарождающиеся маркеры для, среди прочего, идентичностей однополой любви - в письме Ницше раз за разом прерывают каждый конкретный пример такого желания или такой сексуальности и каждое обращение к ним. Но делают они это столь настойчиво, столь многозначительно, что благодаря как раз своей противоречивости вплетаются в фатально пораженную дефиниционную ткань, изготовление которой идет уже полным ходом.

Вот только один пример возникающей новой проблематики мужской гомосексуальности, сквозь который пробрасывает свой жалящий челнок Ницшево желание. По вопросу о том, как интерпретировать однополое желание в терминах гендера, война разгорелась почти с самого начала выстраивания мужской гомосексуальной таксономии: уже к 1902 году новое немецкое движение за права геев, первое в мире, раскололось по критерию того, как относиться к мужчине, желающему мужчин, - считать ли его феминизированным (как в преднововременной английской культуре "molly-house" или возникающей модели извращения) или, наоборот, вирилизованным (как в модели греческой педерастии или в модели инициационной) его выбором объекта. Энергия, которую Ницше потратил на обнаружение и свежевание мужской женственности, в терминах, стереотипных на протяжении как минимум столетия их антисодомитского использования, приводит к мысли, что вопрос этот был для него решающе важным; всякий читатель Ницше, унаследовавший, как большинство читателей евро-американских, к настоящему времени эндемическую связь мужской женственности с этой частью желания, обнаружит, что его/ее запасы гомофобной энергии пополнились и приведены в боеготовное состояние этим чтением. Ни в коей мере не соразмеряя явным образом мужское однополое желание с мужской женственностью, Ницше раз за разом ассоциирует гомоэротическое желание, никогда не называя его таковым, с драгоценной вирильностью дионисийцев или древними классами воинов. Так его риторика заряжает новыми толчками энергии некоторые из наиболее традиционных линий запрета, даже охраняя и ограждая при этом другое пространство для тщательного разопределения, пространство, куда произвольно могут быть приглашены укрыться определенные объекты этого запрета.

Еще более элегантным примером будет то упорство, с которым он базирует свою защиту сексуальности на ее связи с "самим путем к жизни, зачатием". "Где есть невинность? Там, где есть воля к зачатию". Он проклинает антисексуальность как сопротивление зачатию, "ressentiment no отношению к жизни в своей основе", которое "запачкало грязью начало, предусловие нашей жизни" (Сумерки, 110/629, 2). В дефиниционном ударении, что он ставит на такой защите сексуальности, и в том яде, что он изливает на не ведущие к зачатию акты и импульсы, вы можете вообразить себя - если такое место вообще существует, - согласно дискурсам в широком спектре от библейского до девятнадцатого века медицинского, в непосредственной близости к сущности почти внеисторического запрета на саму гомосексуальность, таким образом трактуемую почти внеисторически. Но, странным образом, что Ницше, используя тайные резервы эластичности, что всегда характеризовали его отношение к биологической метафоре, наиболее упорно конструирует в ореоле этого императива к зачатию - это сцены беременности мужчин (включая себя самого: "Это число, именно восемнадцать месяцев, могло бы навести на мысль, по крайней мере среди буддистов, что я в сущности слон-самка") или абстракций, что могут изображаться как мужчины. Очищенное этим ходом пространство для сексуальной тематики зрелости, оплодотворения, грязи, экстатического разрыва, проникновения между мужчинами, однако, куплено дорогой ценой - в смысле мучительной беззащитности перед дефиниционным давлением со стороны гневных импульсов, вскормленных восхвалениями самого Ницше: злоба, которую всего лишь пару десятилетий спустя питал Д. Г. Лоуренс против царства желания, которое к тому времени точно вписывалось в рамки "гомосексуального", даже оставляя нетронутыми все внутренние противоречия самого этого определения, оптом позаимствовала у Ницше риторическую энергию предания анафеме желания, что было желанием самого Ницше, если не сказать - самого Лоуренса